Любит ли он? Любовью ли он любит, последнею и единою, побеждающего вечным дыханием небесной Афродиты? Где любовь, там и великое должно быть дерзновение. Разве любовь — сладкая, кроткая и послушная? Разве она не пламенная? Роковая, она берет, когда захочет, и не ждет.
Мечты кипели, — такие нетерпеливые, жадные мечты. Если бы он пришел, он был бы юный бог. Но он только человек, поникший перед своим кумиром, маленький раб мелкого демона. Он не пришел, не посмел, не догадался, темною обвеял досадою сладкое кипение Елисаветиной страсти.
Глядя на свое дивное в зеркале изображение, насмешливо думала Eлисавета:
— Может быть, он молится. Слабые и надменные, — как они молятся? Им надо поучать и восторгаться, — переделать религию, и быть первыми в новой секте.
Елисавете не хотелось спать, Желание томило ее, — она не знала, чего хотела, — идти? ждать? Она вышла на балкон. Ночная приникла свежесть к ее нагому телу. Она долго стояла, — и такие теплые были и влажные доски балкона под голыми стопами. Она смотрела в отуманенную полуясность дремлющего под луною сада. Вспоминались ей подробности сегодняшней прогулки, — и все, что видели в доме Триродова, так ярко вспоминалось, почти с живостью галлюцинаций. Потом дремота подкралась, охватила. И не помнила
Елисавета, как очутилась в постели. Словно принес незримый, и уложил, и убаюкал. Она заснула.
Тревожен и томен был сон, — кошмарные обстали видения. Все телеснее, все яснее становились они.
Возникла пыльная комната. Такой душный в ней воздух, так на грудь мучительно давит. По стенам шкапы с книгами. На столах — книжки, все новенькие, тоненькие, в ярких обложках. Заглавия почему-то страшные и тяжелые. Пришел студент, длинный, тощий, длинноволосый, все волосы совсем прямые, лицо угрюмое, серое, на глазах очки. Он шепнул:
— Спрячьте.
И положил на стол связку книжек и брошюр. Кто-то сзади Елисаветы протянул руку, взял книжки, и сунул их под стол. Потом пришла курсистка, странно похожая на студента, но совсем иная, коротенькая, толстая, краснощекая, стриженая, веселая, в пенсне. Она принесла связку книг, и говорит тихо:
— Спрячьте.
Елисавета прячет книги в шкап, — и боится чего-то.
Приходили студенты, рабочие, барышни, гимназисты, юнкера, чиновники, приказчики, — и каждый положит на стол пачку книг, шепнет:
— Спрячьте!
И скрывается. И прячет Елисавета, — в ящик стола, в шкапы, под столы, под диваны, за двери, в печку. А книги на столе все растут, — и все неотвязные шопоты:
— Спрячьте.
И некуда прятать, — а все несут, несут, несут. Книги везде, книги давят…
С чувством тоскливой тяжести в груди Елисавета проснулась. Чье-то лицо наклонилось над нею. Покрывало соскользнуло с се прекрасного тела. Елена шептала что-то. Сонным голосом Елисавета спросила:
— Я тебя разбудила?
— Ты так вскрикнула, — сказала Елена.
— Такая глупость приснилась, — шепнула Елисавета.
Она опять заснула, — и опять тот же склад. Так много книг, — даже подоконники завалены, и свет едва проникает, тусклый и пыльный. Томит зловещая тишина. За прилавком, рядом с нею, студент и два подростка стоят странно прямо: они бледны, и чего-то ждут. Вдруг дверь отворилась бесшумно. Входят, стуча сапогами, рослые люди, — полицейский, другой, сыщик в золотых очках, дворник, другой, мужик, городовой, мужик, дворник, — идут, идут, заполнили всю комнату, и все входят, громадные, угрюмые, молчаливые. Елисавете душно, — и она просыпается.
Опять засыпала Елисавета, и опять томилась кошмарными видениями, давящими, грудь, и просыпалась снова.
Снится ей, что обыскивают.
— Нелегашка! — говорит сыщик, злобно смотрит на Елисавету, и кладет на стол книжку.
И растет на столе груда нелегальных книг. Их мнут и треплют. Полицейский садится писать протокол. Перо ползет, — но бумага мала.
— Бумаги! — кричит пристав.
Исписывается лист за листом. Пристав издевается, грозит револьвером.
— Проснулась, — и опять сон.
Пришел учитель-пискун, маленький, хрупкий. За ним другой, третий, без конца, — вереницы мирных людей с мятежными воплями.
Проснулась. И опять сон.
Площадь залита ярким солнцем. Мужик стоит и горланит:
— Постоим за прижим и за Русь святую.
На его крик подходит другой мужик, третий, четвертый. Медленно и неуклонно копится ревущая толпа. Из толпы выделяется мужик со значком, в белом переднике, подходит близко, и, перекашивая рот, кричит неистово:
— За Рассею, как Егорий повелевает! Истреблю!
Он наваливается на Елисавету, и душит ее.
Проснулась.
Опять снится что-то страшное, темное. Ничего еще не видно, и не понять, и только страх разливается в черной мгле. В черной мгле темные сгущаются фигуры, тьма слегка проясняется, и зловеще-серым становится воздух. Снится двор, узкий, обставленный высокими стенами с окнами за частыми решетками. Сердце внятно шепчет:
— Тюрьма. Тюремный двор.
Из узкой двери на мглистый двор холодным, ранним утром выводят арестантов. Идут гуськом — солдат, арестант, солдат, арестант, солдат — без конца, гулко идут поперек двора. В стене калитка скрипит, отворяется. Все выходят. И уже Елисавета за стеною видит плоское, безграничное, тало-снежное поле, и ряд виселиц на поле, — бесконечный ряд уходящих вдаль виселиц. Идут, все ближе, — будут вешать.
Как случилось, не помнила, но идет в ряду и она. Перед нею — солдат, а еще впереди солдата — мальчик. Мальчик к ней спиной, но она узнала — Миша. Ужасом скован язык, — кричать бы, — не крикнешь. Ужасом скованы ноги, бежать бы, — не двинуться. Ужасом скованы руки, — отнять бы, — висят бессильно.