Мисс Гаррисон не выражала своего мнения. Она уже многим была шокирована, и привыкла ко всему здесь относиться равнодушно. Триродов в ее глазах был авантюрист, человек с сомнительною репутацею и с темным прошлым.
Спокойнее всех была Елисавета.
Мрачный вид Петра угнетал Рамеева. Захотелось Рамееву утешить его хоть словами. Что ж, люди и в слова верят! Лишь бы верить.
Рамеев и Петр случайно остались одни. Рамеев сказал:
— Признаться, я прежде думал, что Елисавета любит тебя. Или полюбит, если ты крепко этого захочешь.
Петр сказал, грустно улыбаясь:
— Ошибка, стало быть, извинительная и мне. Тем более, что у господина Триродова нет недостатка в любовницах.
— Ошибки всем извинительны, — спокойно возразил Рамеев. — Хотя и горьки иногда.
Петр промычал что-то. Рамеев продолжал:
— Но я внимательно наблюдал Елисавету в последнее время. И вот что я скажу, — ты уж меня извини за откровенность, — теперь я думаю, что с Еленою тебе лучше будет сойтись. Может быть, ты и в своем чувстве заблуждался.
Петр горько усмехнулся. Сказал:
— Ну, конечно. Елена попроще. Не читает философских книжек, не носит слишком античных хитонов, и никого не презирает.
— Зачем сводить все на самолюбие? — возражал Рамеев. — Почему попроще? Елена вполне интеллигентная девушка, хотя и без претензий на ширину и глубину взглядов, — и она милая, добрая, веселая.
— Мне под пару? — с ироническою улыбкою спросил Петр.
— Ну, что ты! — сказал Рамеев. — Да и разве ты, кроме моих дочерей, не можешь выбрать себе в жены любую девушку?
— Где уж мне! — с унылою иронией сказал Петр. — Но я не вижу надобности настаивать. И с Еленою может повториться то же.
Она может найти более блестящего жениха. Да и шарлатанов в духе Триродова на свете немало.
— Елена тебя любит, — сказал Рамеев. — Неужели ты не заметил этого?
Петр засмеялся. Притворился веселым, — или и в самом деле вдруг стало радостно и весело вспомнить о милой Елене. Конечно, любить! Но сказал:
— Да почему ты думаешь, милый дядя, что мне во что бы то ни стало нужна жена? Бог с нею!
— Ты вообще влюблен, как бывает в твои годы, — сказал Рамеев.
— Может быть, — сказал Петр, — но выбор Елисаветы меня возмущает.
— Почему? — спросил Рамеев.
— По-многому, — отвечал Петр. — Вот он подарил ей фотографию с его покойной жены. Голая красавица. Зачем это? То, что было интимным, разве надо сделать всемирным? Ведь она для мужа открыла тело, а не для Елисаветы и не для нас.
— Этак ты и многие картины забракуешь, — возразил Рамеев.
— Я не так прост, — живо ответил Петр, — чтобы не сумел разобраться в этом вопросе. Одно дело — чистое искусство, которое всегда святое, другое дело — разжигание чувственности порнографическими картинками. И разве не замечаешь ты сам, дядя, что Елисавета отравилась этим сладким ядом, и стала слишком страстною и недостаточно скромною?
— Не нахожу этого, — сухо возразил Рамеев. — Она влюблена, — что ж с этим делать? Если в людях есть сладострастие, то что же сделать с нашею природою? Изуродовать весь мир в угоду ветхой морали?
— Дядя, я не подозревал в тебе такого аморалиста, — сказал досадливо Петр.
— Мораль морали рознь, — ответил Рамеев, словно смутясь немного. — Я не стою за распущенность, но все-таки требую свободы мнений и чувств. Свободное чувство всегда невинно.
Петр язвительно спросил:
— А эти голые девицы там в его лесу, все это тоже невинно?
— Конечно, — сказал Рамеев. — Его задача, — усыпить в человеке зверя и разбудить человека.
— Слышал я его разглагольствования, — досадливо говорил Петр, — и не верю им нисколько, и удивляюсь, как другие могут верить таким нелепостям. Не верю также ни в его поэзию, ни даже в его химию. И все-то у него секреты и тайны, какая-то хитрая механика в дверях и в коридорах. А его тихие дети, этого я совсем не понимаю. Откуда они у него? Что он с ними делает? Тут кроется что-то скверное.
— Ну, это работа воображения, — возразил Рамеев. — Мы видим его часто, мы всегда можем притти к нему, мы не видели и не слышали в его доме и в его колонии ничего, что подтверждало бы городские басни о нем.
Петру вспомнилась вечерняя беседа с Триродовым на берегу реки. Его грустные и властные глаза вдруг зажглись в памяти Петра, — и яд его злобы смирился. Странное очарование приникло к нему, и точно твердил кто-то настойчиво и тихо, что пути Триродова правы и чисты. Петр закрыл глаза, — и предстало светлое видение: лесные нагие девы прошли перед ним длинною вереницею, осеняя его тишиною и миром непорочных очей. Петр вздохнул, и сказал тихо, точно усталый:
— Я говорю напрасно эти злые слова. Ты, может быть, и прав. Но мне так тяжело!
Этот разговор все-таки успокоительно подействовал на Петра. Мысли об Елене все чаще возвращались к нему, и все нежнее становились они.
Случилось так, что по какому-то безмолвному, но внятному сговору все старались фиксировать внимание Петра на Елене. Петр подчинялся этому общему внушению, и был с Еленою ласков и нежен. Елена радостно ждала его любви, и шептала, склоняя к русалочьему смеху тихой реки пылающее лицо и разбившиеся кудри:
— Люблю, люблю, люблю!
А когда оставалась одна с Петром, смотрела на него влюбленно испуганными глазами, вся вешне-розовая, вся трепетная ожиданием, в каждым вздохом нежной груди под легкою тканью платья, и всею жизнью знойной плоти повторяла все то же несказанное: люблю, люблю, люблю. И начал Петр понимать, что Елена суждена ему, что волей-неволей полюбит он ее. Это предчувствие новой любви было как сладко ноющая заноза в ужаленном изменою возлюбленной сердце.