— Вы купили лучшую половину Просяных Полян.
Триродов говорил:
— Она мне немного мала. Купил бы и остальное, — для моей колонии.
— Это — часть Петра и Миши, — сказал Рамеев. — Не хотелось бы продавать остальное.
— Что касается меня, — сказал Петр, — я бы с удовольствием продал, пока «товарищи» не отобрали даром.
Миша молчал, но видно было, что ему противна и неприятна мысль о продаже родной земли. Казалось, что он сейчас заплачет. Рамеев сказал:
— По-моему, продавать не надо. Я бы не советовал этого делать. Мишиной части до его совершеннолетия не продам, да и тебе, Петр, не советую.
И обрадовался Миша, благодарно глянул на Рамеева. Рамеев продолжал:
— Я лучше укажу вам другой участок. Он тоже продается, и будет вам, может быть, удобен.
Триродов поблагодарил.
Разговор перешел на его учебное заведение. Рамеев сказал:
— По этой школе вам приходится иметь дело с директором народных училищ. Как вы с ним ладите? Триродов презрительно усмехнулся.
— Да никак, — сказал он.
— Тяжелый человек этот господин с дамским голосом, — сказал Рамеев. Холодный карьерист. Он вам постарается повредить.
Триродов спокойно ответил:
— Я привык. Мы все к этому привыкли.
— Могут закрыть школу, — насмешливо и резко сказал Петр.
— Могут и не закрыть, — возразил Триродов.
— Ну, а если? — настаивал Петр.
— Будем надеяться на лучшее, — сказал Рамеев.
Елисавета ласково глянула на отца. Триродов спокойно говорил:
— Можно закрыть школу, но довольно трудно помешать людям жить на земле и вести хозяйство. Если школа станет не только школою, но и образовательным хозяйством, то она с успехом заменит крупные хозяйства землевладельцев.
— Ну, это — утопия, — досадливо сказал Петр.
— Осуществим утопию, — так же спокойно возразил Триродов.
— А для начала разорим то, что есть? — спросил Петр.
— Почему? — с удивлением спросил Триродов.
Странно волнуясь, говорил Петр:
— «Товарищеский» раздел чужой земли на даровщинку поведет к страшному падению культуры и науки.
Триродов спокойно возразил:
— Не понимаю этой боязни за науку и культуру. И та, и другая достаточно сильны, и обе за себя постоят.
— Однако, — спросил Петр, — культурные памятники разрушаются довольно охотно тем хамом, который идет нам на замену.
— Культурные памятники не у нас одних погибают, — спокойно возражал Триродов. — Конечно, это печально, и надо принять меры. Но страдания народа так велики… Цена человеческой жизни больше цены культурных памятников.
И так разговор быстро, по русской привычке, перешел на общие темы. Говорил больше Триродов, спокойно и уверенно. Его слушали с большим вниманием.
Из всех пятерых только один Петр не был увлечен гостем. Враждебное чувство к Триродову все более мучило его. Он посматривал на Триродова с подозрением и с ненавистью. Его раздражал уверенный тон Триродова, его «учительная» манера говорить. Весь разговор Петра с Триродовым был рядом колкостей, и даже явных грубостей. Рамеев с плохо скрываемою досадою посматривал на Петра, но Триродов словно не замечал его выходок, и был спокоен, прост и любезен. И под конец Петр принужден был смириться и оставить резкий тон. Тогда он замолчал. Сразу же после того, как Триродов простился, Петр ушел куда-то, очевидно избегая разговора о госте.
День был жаркий, душный, безветренный. Бессильно распластался он под злыми очами-стрелами свирепого Дракона. Кое-кто из горожан искал прохлады на поплавке, — так называли в Скородоже буфет на пароходной пристани. На этом поплавке под полотняным навесом было не так знойно, и порывами от воды веяло прохладою.
Петр и Миша были в городе, — что-то покупали. Зашли на поплавок и они, — выпить лимонаду. Только что пришел пароход, снизу, из большой реки, от торговых городов. Он разгружался, — выше река становилась мелка, пароходы не ходят. На поплавке стало на короткое время суетливо и шумно. За столиками сидело несколько горожан в приезжих, — чиновники, помещики. Они пили вино, и беседовали громко, но мирно, кричали по деревенской привычке, — и потому слышно было, что многие разговоры так или иначе касались политических тем.
За одним столом разговаривали двое, согласно, а все-таки яростно. Это были отставной прокурор Кербах и отставной полковник Жербенев, оба — крупные землевладельцы, патриоты, члены союза
русского народа. Речи обоих были громки и пылки. Слышались странные слова: — измена, — крамола, — перевешать, — истребить, — драть.
Николай Ильич Кербах был человек маленького роста, худенький, хилый. На бритом лице длинные, обвислые усы казались демонстративно вырощенными, такое было на лице неожиданно-свирепое выражение. Он, небрежно развалясь, покачивался на стуле. Его широкий вестон сидел мешком, пестрый жилет был расстегнут, галстук веревочкой мотался полуразвязанный. Вообще, вид человека, не желающего стесняться. Перед ним на стуле вертелся сын, мальчишка лет восьми, слюнявый, чернозубый, с отвислою карминно-красною нижнею губою.
Андрей Лаврентьевич Жербенев, длинный, натянутый, важный, сидел прямо и неподвижно, как будто его пригвоздили, и строго посматривал вокруг. Китель, застегнутый на все пуговицы, сидел на нем, как на бронзовом идоле.
— Во всем, скажу, родители виноваты, — все тем же свирепым голосом, как и раньше, продолжал Кербах. — Надо с детства внушать. Вот мои…
И он крикнул сыну ненужно громко, — хотя сын егозил на стуле рядом с отцом: